- Постойте, не торопитесь. Поглядите-ка вы на наших офицеров. О, я не
говорю про гвардейцев, которые танцуют на балах, говорят по-французски и
живут на содержании у своих родителей и законных жен. Нет, подумайте вы о
нас, несчастных армеутах, об армейской пехоте, об этом главном ядре
славного и храброго русского войска. Ведь все это заваль, рвань, отбросы.
В лучшем случае - сыновья искалеченных капитанов. В большинстве же -
убоявшиеся премудрости гимназисты, реалисты, даже неокончившие
семинаристы. Я вам приведу в пример наш полк. Кто у нас служит хорошо и
долго? Бедняки, обремененные семьями, нищие, готовые на всякую уступку, на
всякую жестокость, даже на убийство, на воровство солдатских копеек, и все
это из-за своего горшка щей. Ему приказывают: стреляй, и он стреляет, -
кого? за что? Может быть, понапрасну? Ему все равно, он не рассуждает. Он
знает, что дома пищат его замурзанные, рахитические дети, и он
бессмысленно, как дятел, выпуча глаза, долбит одно слово: "Присяга!" Все,
что есть талантливого, способного, - спивается. У нас семьдесят пять
процентов офицерского состава больны сифилисом. Один счастливец - и это
раз в пять лет - поступает в академию, его провожают с ненавистью. Более
прилизанные и с протекцией неизменно уходят в жандармы или мечтают о месте
полицейского пристава в большом городе. Дворяне и те, кто хотя с маленьким
состоянием, идут в земские начальники. Положим, остаются люди чуткие, с
сердцем, но что они делают? Для них служба - это сплошное отвращение,
обуза, ненавидимое ярмо. Всякий старается выдумать себе какой-нибудь
побочный интерес, который его поглощает без остатка. Один занимается
коллекционерством, многие ждут не дождутся вечера, когда можно сесть дома,
у лампы, взять иголку и вышивать по канве крестиками какой-нибудь
паршивенький ненужный коверчик или выпиливать лобзиком ажурную рамку для
собственного портрета. На службе они мечтают об этом, как о тайной
сладостной радости. Карты, хвастливый спорт в обладании женщинами - об
этом я уж не говорю. Всего гнуснее служебное честолюбие, мелкое, жестокое
честолюбие. Это - Осадчий и компания, выбивающие зубы и глаза своим
солдатам. Знаете ли, при мне Арчаковский так бил своего денщика, что я
насилу отнял его. Потом кровь оказалась не только на стенах, но и на
потолке. А чем это кончилось, хотите ли знать? Тем, что денщик побежал
жаловаться ротному командиру, а ротный командир послал его с запиской к
фельдфебелю, а фельдфебель еще полчаса бил его по синему, опухшему,
кровавому лицу. Этот солдат дважды заявлял жалобу на инспекторском смотру,
но без всякого результата.
Назанский замолчал и стал нервно тереть себе виски ладонями.
- Постойте... Ах, как мысли бегают... - сказал он с беспокойством. -
Как это скверно, когда не ты ведешь мысль, а она тебя ведет... Да,
вспомнил! Теперь дальше. Поглядите вы на остальных офицеров. Ну, вот вам,
для примера, штабс-капитан Плавский. Питается черт знает чем - сам себе
готовит какую-то дрянь на керосинке, носит почти лохмотья, но из своего
сорокавосьмирублевого жалованья каждый месяц откладывает двадцать пять.
Ого-го! У него уже лежит в банке около двух тысяч, и он тайно отдает их в
рост товарищам под зверские проценты. Вы думаете, здесь врожденная
скупость? Нет, нет, это только средство уйти куда-нибудь, спрятаться от
тяжелой и непонятной бессмыслицы военной службы... Капитан Стельковский -
умница, сильный, смелый человек. А что составляет суть его жизни? Он
совращает неопытных крестьянских девчонок. Наконец, возьмите вы
подполковника Брема. Милый, славный чудак, добрейшая душа - одна прелесть,
- и вот он весь ушел в заботы о своем зверинце. Что ему служба, парады,
знамя, выговоры, честь? Мелкие, ненужные подробности в жизни.
- Брем - чудный, я его люблю, - вставил Ромашов.
- Так-то так, конечно, милый, - вяло согласился Назанский. - А знаете
ли, - заговорил он вдруг, нахмурившись, - знаете, какую штуку однажды я
видел на маневрах? После ночного перехода шли мы в атаку. Сбились мы все
тогда с ног, устали, разнервничались все: и офицеры и солдаты. Брем велит
горнисту играть повестку к атаке, а тот, бог его знает почему, трубит
вызов резерва. И один раз, и другой, и третий. И вдруг этот самый - милый,
добрый, чудный Брем подскакивает на коне к горнисту, который держит рожок
у рта, и изо всех сил трах кулаком по рожку! Да. И я сам видел, как
горнист вместе с кровью выплюнул на землю раскрошенные зубы.
- Ах, боже мой! - с отвращением простонал Ромашов.
- Вот так и все они, даже самые лучшие, самые нежные из них, прекрасные
отцы и внимательные мужья, - все они на службе делаются низменными,
трусливыми, злыми, глупыми зверюшками. Вы спросите: почему? Да именно
потому, что никто из них в службу не верит и разумной цели этой службы не
видит. Вы знаете ведь, как дети любят играть в войну? Было время кипучего
детства и в истории, время буйных и веселых молодых поколений. Тогда люди
ходили вольными шайками, и война была общей хмельной радостью, кровавой и
доблестной утехой. В начальники выбирался самый храбрый, самый сильный и
хитрый, и его власть, до тех пор пока его не убивали подчиненные,
принималась всеми истинно как божеская. Но вот человечество выросло и с
каждым годом становится все более мудрым, и вместо детских шумных игр его
мысли с каждым днем становятся серьезнее и глубже. Бесстрашные авантюристы
сделались шулерами. Солдат не идет уже на военную службу, как на веселое и
хищное ремесло. Нет, его влекут на аркане за шею, а он упирается,
проклинает и плачет. И начальники из грозных, обаятельных, беспощадных и
обожаемых атаманов обратились в чиновников, трусливо живущих на свое
нищенское жалованье. Их доблесть - подмоченная доблесть. И воинская
дисциплина - дисциплина за страх - соприкасается с обоюдною ненавистью.
Красивые фазаны облиняли. Только один подобный пример я знаю в истории
человечества. Это монашество. Начало его было смиренно, красиво и
трогательно. Может быть - почем знать - оно было вызвано мировой
необходимостью? Но прошли столетия, и что же мы видим? Сотни тысяч
бездельников, развращенных, здоровенных лоботрясов, ненавидимых даже теми,
кто в них имеет время от времени духовную потребность. И все это покрыто
внешней формой, шарлатанскими знаками касты, смешными выветрившимися
обрядами. Нет, я не напрасно заговорил о монахах, и я рад, что мое
сравнение логично. Подумайте только, как много общего. Там - ряса и
кадило, здесь - мундир и гремящее оружие; там - смирение, лицемерные
вздохи, слащавая речь, здесь - наигранное мужество, гордая честь, которая
все время вращает глазами: "А вдруг меня кто-нибудь обидит?" - выпяченные
груди, вывороченные локти, поднятые плечи. Но и те и другие живут
паразитами и знают, ведь знают это глубоко в душе, но боятся познать это
разумом и, главное, животом. И они подобны жирным вшам, которые тем
сильнее отъедаются на чужом теле, чем оно больше разлагается.
Назанский злобно фыркнул носом и замолчал.
- Говорите, говорите, - попросил умоляюще Ромашов.
- Да, настанет время, и оно уже у ворот. Время великих разочарований и
страшной переоценки. Помните, я говорил вам как-то, что существует от века
незримый и беспощадный гений человечества. Законы его точны и неумолимы. И
чем мудрее становится человечество, тем более и глубже оно проникает в
них. И вот я уверен, что по этим непреложным законам все в мире рано или
поздно приходит в равновесие. Если рабство длилось века, то распадение его
будет ужасно. Чем громадное было насилие, тем кровавее будет расправа. И я
глубоко, я твердо уверен, что настанет время, когда нас, патентованных
красавцев, неотразимых соблазнителей, великолепных щеголей, станут
стыдиться женщины и, наконец, перестанут слушаться солдаты. И это будет не
за то, что мы били в кровь людей, лишенных возможности защищаться, и не за
то, что нам, во имя чести мундира, проходило безнаказанным оскорбление
женщин, и не за то, что мы, опьянев, рубили в кабаках в окрошку всякого
встречного и поперечного. Конечно, и за то и за это, но есть у нас более
страшная и уже теперь непоправимая вина. Это то, что мы - слепы и глухи ко
всему. Давно уже, где-то вдали от наших грязных, вонючих стоянок,
совершается огромная, новая, светозарная жизнь. Появились новые, смелые,
гордые люди, загораются в умах пламенные свободные мысли. Как в последнем
действии мелодрамы, рушатся старые башни и подземелья, и из-за них уже
видится ослепительное сияние. А мы, надувшись, как индейские петухи,
только хлопаем глазами и надменно болбочем: "Что? Где? Молчать! Бунт!
Застрелю!" И вот этого-то индюшачьего презрения к свободе человеческого
духа нам не простят - во веки веков.