Интернационализм и космополитизм

мирабелла

Проконсул
Вот, нашла любопытную статью...


Корней Чуковский.
Два слова о космополитизме и национализме.
из письма к одному антисионисту.

Мне долго казалось необъяснимым, почему это космополитизму удалось встать на ряду с такими хорошими словами общей, прогрессивной программы, как свобода, народное образование, культура, братство — словами, которые, так сказать, написаны на скрижалях каждого из тех, кого я с детства привык уважать, любить и полагать единомышленниками. Что есть общего между этими словами? Почему все они отмечены одинаковым плюсом? Откуда берется этот плюс? Вот вопросы, которые долго не находили себе ответа.
Я обращался ко всем этим хорошим прогрессивным людям, спрашивал их и, кроме одного словечка, ничего не мог добиться. Словечко это — странное словечко, ничего не опровергающее, ни на что не возражающее, ничуть даже не бранчливое, но стоит его произнести, и для «хороших» прогрессивных людей - окончательно дискредитируется та вещь, по адресу которой оно произнесено. Словечко это: узость! Условились раз и навсегда полагать, что любовь к своей родине, отстаивание ее характернейших, типичнейших, индивидуальных черт, присущих ей одной, борьба за ее культурную и всякую иную самостоятельность— словом, все, что у нас принято называть смутным именем национализма, все это узкое, мелочное дело, тормозящее всеобщую работу прогресса, его шаги на пути к торжеству правды, свободы и справедливости.
Если «хороший» человек нашего времени и допускает иногда национализм, то это не что иное, как снисхождение. Снисхождение это имеет своей причиной преклонение хорошего человека перед историческими условиями.
И получается в уме у нашего прогрессиста вот что: национализм, мол, узкая отсталая традиция, не больше. Но что поделаешь, если от этой болезни человечество еще не излечилось. Придет время, даст Бог, оно излечится. А теперь нужно ждать и терпеть.
Оглядываясь, хорошие люди видят странное зрелище. Человек идет на смерть из-за своей родины; человек отказывается от красоты, блеска и пышности чужих стран и, непонятно зачем, тяготеет к своей зачастую убогой и скудной земле. Зачем он так эгоистичен, что позволяет себе служить благу не всего мира, а какой-нибудь скучнейшей Болгарии, которая как будто ни на что никому и не нужна? Зачем точно так же отрывает он свою работу от служения всеобщей красоте, всеобщей истине, всеобщей сытости... Зачем?
И кажется нашим хорошим людям, что все это одно какое-то недоразумение, которое должно постепенно улетучиться, что не все еще сроки вышли этому недоразумению и что еще немного следует пообождать, и тогда люди сумеют служить общему, единому, вечному прогрессу, а не каким-то многоразличным, противоречивым, постоянно сталкивающимся прогрессам.
Такой взгляд на вещи, говорю я, был долго непонятен мне.
Конечно, и я умел много наговорить на счет «исторических условий» такого взгляда. Я говорил себе: людям, этим бедным марионеткам посторонних влияний, всегда было свойственно возводить в принцип, догму, в обязанность все то, в сторону чего дергает их чужая им рука кукольного режиссера.
Вместо того чтобы сказать себе: я принужден идти туда, человек говорит: я пойду туда по своей воле, я должен хотеть идти туда! Это именно и есть мой принцип! Это и есть моя цель, цель самостоятельная и самозаконная...
Такое свойство человека очень выгодно делу прогресса. Это свойство помогает безболезненному осуществлению всех предначертаний «исторического хода вещей». Это свойство способствует тому, что человек, совершая чужую волю, сохраняет улыбку самостоятельного и властного творца обстоятельств.
И вот на такой именно почве человеческой психики и разыгрывается следующее:
Всякий прогресс в органическом мире, всякое развитие, всякое совершенствование возможно только под условием различия, противоречия, несходства. Мы все— стихийно стремящиеся к совершенству, должны бы, кажется, бессознательно благословлять в себе только различные, только обособленные, только индивидуальные стороны. Прочие — схожие, общие большинству, добытые старательной имитацией, мешают борьбе, мешают столкновению, состязанию, тому, что у англичан называется«struggle», и вследствие этого становятся задержкой на пути К совершенству. Их, эти общие стороны, мы должны бы отметать от себя, отбрасывать, отрицать.
Но необходимость диктует нам иное. Необходимость говорит, что имитация помогает организму выживать. Что сходство с прочими — лишает нашу энергию творчества, зато помогает нам экономизировать ее, застраховать ее от излишней и зачастую бесплодной траты. Совершенство не достигнуто, но существование — обеспечено. И вот нам волей-неволей приходится иногда, в моменты перерыва, рекреации, остановки, укрываться от окружающего под спокойную сень сходства, одинаковости, общности. Вечно изменяться, вечно совершенствоваться, вечно двигаться мы не способны... Стой! — иногда кричит нам жизнь. И мы останавливаемся; и вот, чтобы мы не остались голыми, сиротливыми, беззащитными в своем одиночестве, нам дана великая способность подражания. Подражая сильному, мы сильны, мы обезопасены, но все это возможно для нас только в минуту перерыва. Если организм не хочет гибели, он не застоится, не укроется окончательно в безличной обидности, он опять благословит в себе все свое особенное, отличительное, ни с чем другим не схожее. Снова жизнь шепнет ему, что существование возможно и при одной только обидности, но совершенство ничем, кроме разнообразия и противоречия, не будет достигнуто. И он опять проклянет в себе все традиционное общее, схожее — и опять двинется по пути совершенства...
Продумайте это хорошенько и возьмите в соображение вышеуказанное свойство человека — возводить в догмат, в принцип всякое необходимое свое состояние. Вам тогда станет ясно, почему человек сумел придать вид священной обязанности и нравственного долга не чему иному, как своей исторической остановке на пути прогресса, своему, вызванному печальной необходимостью, укрыванию под защиту общности, сходства, одинаковости. Осмыслив свои рефлекторные движения, вызванные инстинктом самосохранения, человек по обыкновению возвел их в принцип — и получилось предписание, получилась программа.
Но программа эта противна всякому прогрессу. Она проповедует застой, успокоение в сходстве... С мечтой о совершенстве она заставляет проститься. Программа эта является в тот момент, когда общество останавливается в своем самостоятельном творчестве и, чтобы не погибнуть, принимается усиленно подражать. Тогда вдруг появляются чужие моды, чужие книги, чужие вкусы, чужое мировоззрение — все, за что только может ухватиться общество, чтобы отдохнуть на время от самостоятельной культурной работы.
— Что же! Отдых вещь хорошая,— скажете вы.
Да. Но в качестве программы он не годится.
Космополитизм, и это мой вывод, — является программой отдыха, вероисповеданием утомленных, велеречивым оправданием застоя культурного творчества. Прогрессу необходимо разнообразие...


Опубликовано в еженедельнике "Южные записки", 16.04.1903
 

мирабелла

Проконсул
Еще...

К.Чуковский.
Случайные заметки.

Небольшое обстоятельство послужило причиной этих строк. Не так давно в Одессе в нашем «Литературно-артистическом кружке» прочитан был реферат о национализме. Вот об этом реферате мне и хочется поговорить здесь, хотя он решительно ничем-таки не выделяется. Или вернее: именно потому, что ничем не выделяется. В этом-то и вся его привлекательность. Ибо он изображает собою — во всей бледности своей — типичнейшее мнение русского «хорошего человека», среднее, так сказать, пропорциональное всех подобных мнений. Сколько-нибудь выраженная индивидуальность только помешала бы его химической чистоте, она подвергла бы его тем или иным случайным уклонениям.
А теперь такое удобство: считаясь с одним этим мнением, мы уже считаемся с теми тысячами и тысячами других, которые тускло глядят из газетных передовиц, уныло-либеральных статей. Как же не воспользоваться таким исключительным случаем?
Раньше всего реферат, конечно, известил нас, что национальности, вообще-то говоря, нет, что она фикция нашего разума, что ходячие мнения — о французе, немце, греке— суть, собственно говоря, мнения о том или другом общественном классе у французов, у немцев, у греков; или — об известной эпохе в жизни этих народов. Что — стало быть — говоря о национальности, мы принимаем за абсолют нечто частичное и временное. Абсолютной же национальности мы представить себе не можем, как не можем представить себе абсолютного треугольника, а мысля треугольник, представляем косоугольный или прямоугольный — и так далее по установленному канону.
Далее мы, конечно, услышали то, что всегда говорится в подобных случаях: раса — не мерило национальности; религия — не мерило национальности; язык — не мерило национальности. С тем неизбежным выводом, что, значит, национальность — есть некоторое заблуждение ума человеческого, раз он — ум этот — никак не может подыскать к ней мерку, определить ей границы и привесить соответствующий ярлычок.
Почему все это так, было, конечно, разъяснено цитатами из разных хороших книжек, после чего осталось одно: кликнуть призыв «от национального к общечеловеческому», — что реферат с успехом и сделал. Газетному репортеру, который на другой день напечатал отчет об этом реферате, и такая постановка вопроса показалась недостаточно пошлой, — почему он поспешил прибавить от себя:
«Не проще ли сказать, что культура ведет человечество к полному космополитизму?» Оно, действительно, проще...
Бороться с пошлостью труднее всего именно потому, что она страшно похожа на правду. Ведь как хотите, а это правда, что нет ни абсолютного немца, ни абсолютного грека, и что когда я хочу определить нацию — я определяю либо какой-нибудь общественный класс ее, либо какую-нибудь эпоху. Все это правда, — но мало ли правды на свете. Важно, какую правду когда взять.
Представьте себе, что явится к вам господин и прочтет реферат на такую тему:
Разделение органического мира на мир животный и растительный — фикция нашего ума. Ум наш не знает критерия для такого подразделения.
Попробуйте сделать признаком растительного царства его неподвижность. Но разве зооспоры папоротника, осциллярии, диатомеи — не суть произвольно движущиеся растения?
Попробуйте сделать признаком животного царства его способность к передвижению. Но разве гидрополипы, обладающие корнями и ветвями, разве анемоны, неподвижно сидящие в оставленной приливом воде, разве кораллы, наконец, — не суть животные?
Не существует никаких признаков для определения этих групп органического царства. У водорослей нет ни корня, ни стеблей, ни листьев, — почему же мы считаем их растениями?
У змеи нет оконечностей, черви — лишены зрения и слуха; почему же мы считаем их животными?
И кто знает, что такое шампиньон — раз он, подобно животным, выделяет углекислоту и лишен зеленого цвета растений?
Нет, скажет вам мой проблематический господин, в природе нет ни растений, ни животных, а есть целый единый, неделимый органический мир. Деления же и рамки придуманы нашим разумом, у которого уж несчастное свойство такое: познавать, классифицируя. А посему — долой все эти подразделения!
IV
Прав ли будет мой господин или нет? Конечно, прав, — тысячу раз прав, за одним только исключением: если он не потребует от нас, чтобы мы, отбросив ложные преграды между растениями и животными, посадили на цепь розу и стали нюхать собаку, — т. е. если он не захочет сделать свои выводы некоторым императивом для живой действительности.
А г. Славянский (автор реферата о национализме) именно так и поступил. Доказавши, что критерия национальности, собственно говоря, не существует, он смело перешел к императиву: а потому не должно существовать и национализма. То есть точь-в-точь как мой проблематический господин:
Критерия для разграничений органического мира нет, а потому нюхай собаку и посади на цепь розу.
Это в равной степени нелепо. Так же нелепо, как если бы кто-нибудь, доказав (и вполне основательно), что боль есть наше представление о боли, требовал бы, чтобы мы положили руку в огонь. Или доказав (и опять-таки вполне основательно), что внешний мир существует исключительно в субъективном нашем ощущении, требовал бы, чтобы мы ходили сквозь стену — ибо ее, собственно говоря, нет и т. д.
Г. Славинский говорит: национальности нет, ибо нет объективных признаков ее бытия; она субъективное наше представление. Поэтому — да здравствует общечеловек!
Но позвольте — какое здесь «поэтому?» Почему, скажите, мне уходить от субъективных своих представлений? Я весь живу ими. И, полагаю, г. Славинский тоже. Иначе он не писал бы своего реферата. Ведь бумага, на которой тот был писан — субъективное его представление. И перо, и чернила, и публика, и литературный клуб — все это существует только в ощущении г. Славинского. Однако он удовольствовался ими вполне, ибо ежели бы он и здесь пожелал объективных признаков их существования, то реферат его понятно никогда не был бы написан. Этак мало ли до чего можно дойти. Почему, например, не выйти на улицу голышом, ибо платья — объективного, абсолютного платья, не существует, и тот городовой, который возьмет вас за это в участок, тоже ведь одна фикция. Разве не так поступали мольеровские картезианцы, когда били друг друга палкой и уверяли, что это «не реально»...
А раз во всем прочем г. Славинский (и иже с ним) довольствуется миром ощущений, то почему же в одном только вопросе — в вопросе национальности — ему непременно нужен абсолют? Что это за неискренность мышления такая? Бумага для него белая, чернила черные
— он воспринимает их ощущением, и верит ощущению, а чуть дело до национализма дошло — он сейчас и усомнился: а может быть, это только ощущение мое — и ничего больше? Странная подтасовка предпосылок.
Всякое настоящее, почвенное, искреннее мышление чует свой постулат и считается с ним. В науках экономических оно постулирует стремление человека к собственному благу, в познании природы — реальность чувственного мира и т. д. В практическом вопросе — вопросе о национализме— постулировать нужно реальность нашего «субъективного представления», ведь это же требование гносеологической честности, sine qua non всякой истины.
И ежели бы все эти певцы "граждан мира" действительно добивались истины, а не хотели задним счетом защищать некоторую предвзятую идейку, они отказались бы от всяких «объективных критериев», а признали бы непосредственное сенсуальное познание единственно возможным в решении вопроса о национализме.
Ответ получился бы у них другой. Менее либеральный, может быть, но во всяком случае более правдивый. И к каким бы выводам они ни пришли, — одно было бы для них несомненно: реальное бытие национальности... Субъективное бытие, это правда, но что же из этого? Это только больше придает ей значения в жизни народа, это только заставляет нас серьезнее с нею считаться.
Референт привел одну хорошую легенду, которая может быть направлена против него же самого.
Когда половцы были подавлены русскими князьями, один из ханов половецких бежал на Кавказ, там он перенял обычаи горцев и стал забывать про свою степную родину. Половцы между тем высвободились из-под русского ига и пошли просить хана, чтоб он вернулся домой. Он отказался. Даже национальные песни не тронули его. Но тут кто-то из послов дал ему понюхать родной травки. Хан, устоявший против всех соблазнов, не мог устоять против благоухания травы — и уехал вместе с посольством обратно.
Как счастливы ханы, что они не знают слова «абсолют» и верят своему сенсуализму.
А ведь, если хотите, реферат этот, имеющий дело со словами, а не понятиями, лучше всего показал необходимость национального... Ведь только в таком беспочвенном мышлении «слова пускают корни там, куда вещи бессильны проникнуть», по слову Хэзлита. Или вы думаете, что самые законы логики изъяты из национальных влияний? И что Локк был случайно англичанином, Спиноза — евреем, а Декарт — французом?
Пушкин, Толстой, Достоевский потому так бесконечно громадны, что чуяли за собою, за каждым своим шагом — не свою только волю, не свой только почин, а волю кого-то громадного, многовекового, многомиллионного, имя которому — народ. У них было на что опереться, и потому-то они ни разу не поддавались выдуманной логике, логике слов, а не понятий, — перед ними всегда была твердая, неколебимая, несомненная правда, правда не класса только, не эпохи, а народа, нации. Перед ними была плоть, была кровь; у них не было ничего случайного, ибо все было национально...
И только при таком национальном познании вещей ум человеческий может создать то великое, вековое, несомненное, что волшебным каким-то образом создает целокупность правды-истины и правды-справедливости — единой и нераздельной.
Логика же, оторвавшаяся от народности, от этого громадного дерева, на котором она расцветала и жила с тысячью других листьев — немедленно вянет и сохнет. Правда, ветер может занести ее под небеса, но нет уже в ней благодатных соков родного дерева — и, иссохнув, она неминуемо разлетится в прах. Такая логика — без почвы, без поддержки, без связи с народной правдой— всегда измышлена, случайна, сомнительна, ибо, кроме самой себя, у нее нет никакого иного измерения истинности. Правда, справедливость в ней не сходится с правдой-истиной и горе тому народу, который знает только эту вторую правду. Творчество духа покинет его, и голая логика, вырвавшаяся в пустоту беспочвенности, всегда создаст что-нибудь этакое вроде лающей розы и благоуханной собаки.
VI
Именно в таком ужасном положении и находится теперь большая часть еврейской молодежи. У нас в Одессе, где она ведает почти всю нашу духовную культуру, где литераторы, референты, ораторы в нашем клубе, посетители библиотек, аудиторий и т. д. почти сплошь евреи, — можно вполне оценить весь трагизм такого положения. От собственного еврейского национального творчества — они оторваны, а русская культура — они воспринимают ее лишь постольку, поскольку она классовая, а не национальная; отсюда такая поразительная легкость, с которою у нас меняются всякие течения, направления, идеологии: самопожирающая беспочвенная мысль летит, куда придется, бесплодная, лишенная благодати творчества, оторванная от внутренней, сердечной, народной правды...
Возьмите хотя бы приведенный реферат. В нем логика подошла к вопросу, который для жизни, для сердца несомненно существует — и одним взмахом уничтожила его, с удивительной легкостью И простотой; вышла нелепость ничуть не лучше той, которую объявил мой «Проблематический господин» в реферате о разграничениях в органическом мире.
И нелепость вышла именно благодаря оторванности от живой, несомненной внутренней правды, — правды национальной... Здесь эта нелепость— пустяк, но если принять во внимание, что она только среднее пропорциональное всех подобных нелепостей, то вряд ли найдется вещь значительнее ее...


Опубликовано в еженедельнике "Южные записки", 16.04.1903
 
Верх