Образ Анатолия специфически провокационен, потому что вместе с кротостью в нем соседствует редкое самоволие и самостоятельная трактовка религиозного видения и поведения. Лунгин объясняет это тем, что периодически над отцом Анатолием берет власть Бог, хотя сам человек считает себя ничтожным сосудом. Но Бог ли это? Так ли сильно отличается отец Иов, отец-бухгалтер, способный прямо посреди молебна повернуть человека, кланяющегося не в ту сторону, и этот кроткий старец, гноящий себя в котельной? На мой взгляд, разница между двумя типами совершенно не понимающих и не осознающих веру людей еще никогда не была столь мала. Однако было бы слишком просто сказать, что в образе Анатолия нет ничего трогающего, ведь Мамонов не играет молитву — он действительно молится, от этого делается неловко, потому что стократно говорилось о том, что молиться нужно наедине с собой, не открыто, не на людях. Лунгин же нарушает это правило, заставляя Мамонова молиться прямо на камеру. Он противопоставляет человека Бога — и человека мирского, потому что последний глуп, непоследователен и совершенно в жизни множества объектов потерян. Каждый из тех, кто приезжал на остров, по-своему отвратителен. Легковерная девушка, скептик военный, чокнутая деваха, старуха, которой хряк дороже "любви", невротичка-мать. Лунгин не любит русских, а потому в качестве мессии дает им шарлатана. Ведь мы не знаем, правду ли он сказал пришедшей на аборт девушке, и действительно ли муж женщины жив и находится во Франции. Самомнительность или чудо? Лунгин превращает размышления о вере в размышление о спекуляции, православную историю — в "Планету К-Пэкс". "Мимо тещиного дома..." И это я еще не говорила про чудовищную концовку с волооким Дюжевым.
...
А подытожить свое мнение хочу отличным анализом "Острова", сделанным Анатолием Юркиным, потому что редко удавалось мне найти столь яркое и совпадающее с моим мнение по поводу фильма: "Утрата героического начала на фоне красиво снятых пейзажей Русского Севера производит странный эффект. У Лунгина в "Острове" Мамонов играетвнутреннего сектанта, склонного изобличать церковные порядки. Это очень опасная интерпретация достоевщины. Можно ли достоевщину сделать китчем?Да, отвечает Лунгин. А что будет, если начать с власовщины, с предательства, а затем два пуда достоевщины перенести в 1974 год? Сейчас посмотрим, с увлеченностью исследователя отвечает Лунгин откуда-то из чрева постмодернистского Молоха. В целом профессиональные усилия Лунгина наводят на мысль о том, что получится, если массовый успех военной беллетристики Валентина Пикуля помножить на политизированные образы Тенгиза Абуладзе. Определенно, не Дмитрий Балашов.
Чем подготовленный зритель глубже погружается в художественную плоть"Острова", тем больше появляется поводов для ассоциаций. Как Сокуров "пристроился" в космополитичной тени блистательного Эрмитажа, так Лунгин воспользовался РПЦ в качестве хозяйственно-маркетингового зонтика, что вовсе не лишено смысла в условиях феодального реванша всовременной России. Со времен "Такси-блюза" Лунгин комфортно пребывает в информационной капсуле под названием "русофобская эстетика". Его личная встреча с православием была запрограммирована задолго до"Острова". Эстетика русофобства оказалась востребована православным мейнстримом потому, что был предпринят эксперимент по поиску универсальной формулы ортодоксального гламура. Неожиданностью оказалось то, что "производственный роман" Лунгина и РПЦ оплатило Российское телевидение."